Вы здесь: Начало // Литературоведение // Творчество Вяч. Иванова. От «Кормчих звезд» к «Прозрачности»

Творчество Вяч. Иванова. От «Кормчих звезд» к «Прозрачности»

Александр Блок

Русские поэты, как и западные, любили образы древней поэзии и мечту о Золотом Веке. В этой любви сказалась всеобщая их родина – «вторая природа». Почти каждый из них, по слову Тютчева (о Щербине):

Под скифской вьюгой снеговою
Свободой бредил золотою
И небом Греции своей.

Александр Блок

Александр Блок

Вяч. Иванов возводит это углубление к родникам поэзии почти в принцип. Символы большинства его стихотворений – родные древности, или по крайней мере – созвучные ей. Это не значит, что его творчество не самостоятельно: он претворяет древние символы согласно строю своей, современной души. Но древнее, родимое – душа обеих книг его лирики. Недаром это – лирика - поэзия целомудренная, как весна, отделенная от мира ледяной оболочкой, под которой:

Внятно слышится порой
Ключа таинственного шопот.

Постепенно уходя, удаляясь на свидание с целомудренной, «непонятной людям» Музой своей, Вяч. Иванов намечает ряд переходов от берега вдаль. Мы будем следовать за ним. Еще на берегу запевает он ту песню, которую пели многие кормщики наши – Тютчев, Хомяков, Вл. Соловьев: это песня о родине, вера в ее крепость. Это – религиозно славянофильская поэзия; конец ее длинной цепи приемлет и Вяч. Иванов, примыкая к хору истории. Общая судьба такой поэзии – некоторая неподвижность. Содержание ее почти не терпит «шопота», свойственного чистой лирике; роковым образом – здесь почти все высказывается вслух. Вяч. Иванов и здесь сумел, однако, понизить голос до возможной степени лирического шопота. Одно из последних и лучших стихотворений его в этом роде – «Озимь».5 Сюда же относятся «Парижские эпиграммы» – острые, краткие, стильные.

Но только следуя за поэтом далее, к темным ключам народной символики, мы начинаем различать все явственнее его родную стихию. Медленно, руководимые опытностью, «тихо дивясь», мы вступаем в полные сумерки пещеры, откуда видны «звезды – яркие и крупные необычно». Поэт, как исследователь, не нарушая мгновений созерцания, снимает с глаз повязку за повязкой, приучая к прозрению мглы, из которой – мы знаем – скоро поднимутся жуткие образы. Когда то уже снились они: мы в сумерках, как в прошлом; и опять возвращается то, что уснуло в воспоминании. Ласковость сонных воспоминаний обещает иное: то, что видели «в зерцале гадания», – увидим «лицом к лицу».

Мы – над родником чистой лирики; он всегда отражал прошедшее, как грядущее, воспоминание, как обетование. Мы переживаем древность свою и прельщены строгой «уставностыо» стихов. Мы задумчиво созерцаем, пробужденные вместе с поэтом к прошлому, древнему. Над нами мерцают о будущем «кормчие звезды».

И был я подобен
Уснувшему розовым вечером
На палубе шаткой
При кликах пловцов,
Подъемлющих якорь.
Проснулся – глядит
Гость корабельный:
Висит огнезрящая
И дышит над ним
Живая бездна…
Глухая бездна
Ропщет под ним…

Но высоко, там, где щегла чертит узор «от созвездья до созвездья», – над «сыном верного брега», вместе с ним плывут «кормчие звезды», «вернее брега» утишая тревогу сумерек.

Медленно опускаясь в клубящуюся мглу, мы слушаем повесть о том, как родились эти Сумерки с «сомнительным ликом» – сын преступных родителей – «огневласого Дня» и «синекудрой Ночи» – «яркой их прелести чужд».

Горе! С тех пор, только близится День, разгораяся, к Ночи -
Звездная дева бледна и бездыханна пред ним!
Вновь оживая, подъемлет фату, и грядет – он пылает…
Миг – и в объятьях ее хладный до срока мертвец!

Не все размеры мирно эпические. Но какая то безмятежность разлита по всей книге «Кормчие звезды». Спокойно перейдем мы черту, – а там уже брезжит заря другого полюса. Мы без испуга надышимся «цветами сумерек»; с диалектической ясностью поймем то, чему у других поэтов суждено открываться в вихре. В минуты частых отдыхов мы услышим о «Звезде морей» («Maris Stella»), уследим пушкинскую меру стихов («В челне по морю» и др.).

Все это – еще тонкая поэзия отдохновения, изящная академия стихов. Временами и кажется, что в «Кормчих звездах» больше отдыха, чем движения. Иногда мы почти уверены, что стоим во мгле, слушая однозвучную красивую мелодию. Но вот и видения – несутся, как снопы искр.

Духи пустыни мчатся, догоняя один другого:

- Где ты? – Вот я! -
Одна семья
Пустынных чад -
Предрассветный хлад,
За струей струя,
Чрез дебрь и ночь…
Кто за нашей межой,
На краю быстрин?
Один! Один! -
Всегда чужой!
Всегда один! -
Летим прочь! – Летим прочь!..

Поэт ощутил одновременно: «одинокий пыл неразделенного порыва» и «грани» – они созданы сгущающейся мглой. Там, где «лучший пыл умрет неизъясненный», борется кормчий дух: он воззвал к Дионису Эвию – «богу кликов, приводящему в экстаз женщин», но «был далек земле печальной возврат языческой весны».

В лунном сумраке, под дымящимся Млечным Путем, ужаснула нас встреча: призрачно беззвучным очертанием треугольный парус и недвижный кормщик проносятся мимо. Ужас родился, когда парус – «треугольный полог» – простерся краями к двойникам и остроконечным верхом уперся в опустившуюся твердь, устремляя расколотые лики к соединению («Встреча»). И снова и снова рождаются «миры возможного» – «проклятья души, без грешных дел в возможном грешной«, – ужас души расколотой и двуликой, где один лик не знает, что другой – убийца. Это – отражение страждущего бога, растерзанного и расчлененного, взывающего к своей ипостаси:

Лазаре, гряди вон!

Кормчий дух, Эдип, «слепец, полубог, провидец», тень страждущего бога, замерцавшая двойником, – взывает к своему утраченному лику:

Кличь себя сам и немолчно зови, доколе, далекий,
Из заповедных глубин: – «Вот я!» – послышишь ответ.

Это – самые темные глуби пещеры, но и – первая искра грядущего. «Некто» обретает себя. Даль начинает «сбываться»; дух осторожно прислушивается к первому отдаленному эхо своего голоса: «Вот я!» – «Глядит – не дышит», – слушает… Прозрение становится прозрачнее. После краткого, единственно томительного наплыва страшных видений мы опять плывем медленнее; и в очах «Сфинкса» уже зареет предчувствие:

…Загадочное Нет
С далеким Да в бореньи и слияньи -
Двух вечностей истомный пересвет.

Уже лицо Сфинкса – девы, как «темная икона», – в лучах Зари. В очарованном сне, где то на вершинах гор, еще Ореадой безгласной – «спит царица на престоле в покрывале ледяном»:

Сестра моей звезды была со мной в тот час
Над бездной, в вышине, одна – с вечерней славой;
Заветов пламенных грозою величавой
Меня обвеяла и прорицала мне
О жизни, тонущей в пурпуровом огне,
О крыльях, реющих за грезою надзвездной,
О славе золотой, пылающей над бездной,
О цели творческой священных берегов.

Уже «Ночь пронзают лучи Креста». Близится родной лик «Райской матери», обещающей:

Как сама Я, той годиной пресветлою,
Как сама Я, Мати, во храм сойду.

Уже синие днепровские боры навстречу Ей «ветвьем качают, клонят клобук». Прозрачна утренняя даль и несомненны Ее очертания после того, как уже разметались духи – страхи Ночи; первые стихи «Кормчих звезд» уже обращены к лику «Прозрачности»:

Дочь ли ты земли
Или небес – внемли:
Твой я! Вечно мне твой лик блистал.
И Она отвечает ему с тихой ясностью Зари:
Тайна мне самой и тайна миру,
Я, в моей обители земной,
Се, гряду по светлому эфиру:
Путник, зреть отныне будешь мной!
Кто мой лик узрел,
Тот навек прозрел -
Дольний мир навек пред ним иной.

И совсем явственный можно слышать тихий, заключительный Ее шопот:

Я ношу кольцо,
И мое лицо -
Кроткий луч таинственного Да.

Того, кому снилась Прозрачность, – кормчие звезды привели к Ней наяву. Хвалением Ее открывается книга «Прозрачность»:

Прозрачность! воздушною лаской
Ты спишь на челе Джиоконды…
Прозрачность! божественной маской
Ты реешь в улыбке Джоконды!..
Прозрачность! улыбчивой сказкой
Соделай видения жизни…

«Прозрачность» есть символ, – то, что соделывает «сквозным покрывало Майи». За покрывалом открывается мир - целое. Именно такое значение имел постоянный «пейзаж» в узких рамках окон или за плечами «Мадонн» Возрождения. «Мадонна» Лиза Джиоконда Винчи, у которой «прозрачность реет в улыбке», открывает перед нами мир – за воздушным покрывалом глаз. Он не открылся бы, если бы не глядели эти двойственные глаза. Может быть, только по условиям живописной «техники», «пейзаж» заметен лишь по бокам фигуры: он должен светиться и сквозь улыбку, открываясь как многообразие целого мира. Недаром – за спиной Джиоконды и воды, и горы, и ущелья – естественные преграды стремлений духа, и мост – искусственное преодоление стихийных преград: борьба стихий с духом и духа со стихиями, разлившаяся на первом плане в одну змеистую, двойственную улыбку.

«Прозрачность» – книга символов – есть ступень переходная, как «Кормчие звезды» – подготовительная. Во многих частях своих «Прозрачность» еще близка к «Кормчим звездам», но, в сущности, говорит уже об ином. Здесь «порыв», которому были поставлены «грани», предчувствуется во всей полноте; его первое условие – неразлученность с землей – налицо. Это и есть – предчувствие возврата к стихии народной, свободно парящей, не отрываясь от земли. Философская лирика Вяч. Иванова оправдывает его лирическую философию (см. «Поэт и чернь»). То, что в «Кормчих звездах» вырывалось как восклицание, утверждается в «Прозрачности». Автор «Кормчих звезд» восклицает:

Верь духу, – и с зеленым долом
Свой белый торжествуй разрыв!

В «Прозрачности» поэты духа успокоенно собрались в путь:

Не мни: мы, в небе тая,
С землей разлучены: -
Ведет тропа святая
В заоблачные сны.

Начало воздушное, как ожидание больших белых птиц, сидящих на уступе, готовых улететь, – проходит сквозь книгу «Прозрачность». Доносятся отдельные голоса засыпающей земли – «и звук отдаленного лая, и призраки тихого звона». Слепнут краски дня, преобладают часы между светом и мраком, сумеречные часы, полные зоркого общения с высями и глубями, часы ожидания между двух зеркал, бездонно углубляющих друг друга.

Где я? Где я?
По себе я
Возалкал!
Я – на дне своих зеркал.
Я – пред ликом чародея
Ряд встающих двойников,
Бег предлунных облаков.

Прозрачность, «улегчившая твердь», в раздумье прислушивается к глубинам черных кладезей, глядит в «светорунную тину затонов», следит за облачным парусом. Мгновения полетов, предвосхищения полетов – куда? «Вечно синий путь – куда?» Легкая радость, прощальное золото осени; внезапно набегающая тревога разлуки, как далекий глубокий голос Океанид:

Мы – девы морские, Орфей, Орфей!
Мы – дети тоски и глухих скорбей!
Мы – Хаоса души! Сойди заглянуть
Ночных очей в пустую муть!

«Прозрачность» – книга испытаний, одинокая проба крыльев. О ней нельзя говорить так, как о «Кормчих звездах». Она менее замкнута и более вдохновенна. «Кормчие звезды» вспоминаются сквозь ее легкость, как благословенный романтический труд.

Стихи Вяч. Иванова – истинно романтичны; некогда русские романтики оправдывали народную поэзию, изучали, вдохновенно подражали ей. Новому романтику нет уже нужды оправдывать ее. Законность утверждена, рождается новая мечта: снова потонуть в народной душе. Мечта облекается в панцырь метода, в теорию.

Вдохновение Вяч. Иванова параллельно теории. Он пробует голоса забытых размеров, способных сызнова зазвучать. И здесь мы снова видим его бродящим по священной Элладе. В «Кормчих звездах» несколько стихотворений подчинено размерам Алкея и Сапфо. В «Прозрачности» применяются уже размеры древних дифирамбов, «предназначавшихся для музыкального исполнения в масках и обстановке трагической сцены». Дифирамб – элемент трагедии – того «всенародного мифотворческого искусства» страдающего бога, возврат к которому «сквозь леса символов» очевиден для поэта.

Вяч. Иванов оправдывает символическую поэзию теорией. Верим, что поэзия будущего оправдает теорию; теория – не рационалистична, она – молитвенное «созерцание» – прозрение мглы в прощальную пору, когда

Улыбкой осени спокойной
Яснеет хладная лазурь.

Взор становится прозрачным, восприимчивым, вместительным. Творчество приходит к равновесию. Избыток зноя не мешает «зреть» и «прозревать»; но земля сохранила, сберегла «пламень юности летучего. Зрелая, предвечерняя пора, обетование свершений:

Она пришла с своей кошницей,
Пора свершительных отрад.

Апрель 1905


5 «Вопросы жизни» – февраль




 



Читайте также: