Стамбул есть город без глубины, сводящийся к поверхности, к видимому и непосредственно ощущаемому. Хотя поэт и пытается его дешифровать (69), Стамбул не сходен с книгой. Он не имеет истинного онтологического статуса и локуса – и именно это есть главный признак (современного) Аида. Настоящее имя этого города – Нигде (108). Так же, впрочем, как и название недостижимого Ленинграда.
Главка 39 – образец высокой поэзии Бродского, – описывающая греческий храм на мысе Суньон, находится в сложном контрапункте с этими стамбульскими картинами. Тесное пространство здесь размыкается, время сдвигается с места, зловещую пыль сменяют четыре классические (и, кстати, петербургские) стихии — вода и воздух, земля и свет. Храм на Суньоне – восемнадцать белых колонн, подспудно ассоциирующихся с петербургскими колоннами, – представляет начало индивидуальности, порядка, ритма, то есть всего того, что чуждо энтропийному универсуму Стамбула. Стамбул и Суньон – пространственные и смысловые полюса Путешествия…. Главка о Суньоне может быть интерпретирована как выход из ада, конец мытарств, обретение онтологической полноты. Однако за нею следует антиклимакс – рассказ возвращается к Стамбулу, к Третьему миру (и Третьему Риму); вся вещь завершается на горчайшей, хотя и стоической ноте – на улыбке, достойной жителя дантовского Inferno.
Синтагматическая часть эссе также основана на мифе, имеющем в русской, да и в западной традиции достаточно глубокие корни: это манихейски окрашенный миф о Востоке и Западе, об их извечной противопоставленности и борьбе. Говоря в этой связи о мифе, я не хотел бы уподобиться «искусствоведу или этнологу» (102), позитивистские возражения которого автор предвидит и отвергает. Миф для меня – не оценочная категория, а категория, удобная для описания структуры поэтической мысли. Несомненно, построения Бродского можно критиковать, усматривая в них /238/