Вы здесь: Начало // Литературоведение // Москва в поэзии Владислава Ходасевича

Москва в поэзии Владислава Ходасевича

Николай Богомолов

/119/ Проблема национальной самоидентификации, зачастую не имеющая никакого отношения к творчеству, для Вл. Ходасевича была предметом постоянной рефлексии и потому настоятельно требовала разрешения. С особенной ясностью чувствовалось это в предреволюционные годы, когда действительность империи не давала возможности и повода забыть о своих корнях. Приведем только несколько примеров.

Так, в письме к ближайшему другу Муни (С.В. Киссину) от 9 августа 1915 года Ходасевич писал: «Боже мой, я поляк, я жид, у меня ни рода, ни племени…»1 Чуть ранее (9 ноября 1914 г.) — Б.А. Садовскому: «…Мы, поляки, кажется, уже немножко режем нас, евреев»2. О переживании своих польских корней — в неоконченных стихах:

Я родился в Москве. Я дыма
Над польской кровлей не видал,
И ладанки с землей родимой
Мне мой отец не завещал.

России — пасынок, а Польше —
Не знаю сам, кто Польше я…

(Т. 1. С. 345)3

Nikolaj Bogomolov

Николай Богомолов. Фото: Дмитрий Кузьмин

Польских поэтов и прозаиков он переводил достаточно много, иногда — из-за денег, но временами (как, к примеру, «Бурю» А. Мицкевича) — явно по внутреннему побуждению, о чем свидетельствует автоцитирование переводов4. Еще более заметно было обращение его к переводам из поэзии, написанной на иврите (или, как его предпочитали тогда называть, древнееврейском языке), которого Ходасевич не знал, но по подстрочникам создал ряд блистательных переводов. Думается, такая обостренность восприятия была предопределена, конечно, и традиционной идеологически оправдываемой самыми почитаемым русскими писателями неприязнью в первую очередь именно к полякам и евреям5. Возможно, что /120/

обращение к переложениям из еврейской поэзии было вызвано и некоторым чувством личной вины: Ходасевич, как известно, был внуком Я. Брафмана, автора той «Книги Кагала», которая послужила предметом многочисленных ожесточенных споров и оказалась у истоков русской антисемитской литературы.

Но обращает на себя внимание тот факт, что в собственных произведениях, опубликованных при жизни, эта тема у Ходасевича оказывается сведенной до минимума (польская) или вообще отсутствующей (еврейская). Переводы из еврейской поэзии были «нейтрализованы» тем, что попадали в контекст чрезвычайно широкого интереса русской литературы к еврейству и его литературе именно на историческом рубеже революций 1917 года6, и отсутствие специальной личной заинтересованности было Ходасевичем подчеркнуто в кратком предисловии к сборнику «Из еврейских поэтов»: «В 1916—1918 гг., по поручению различных издательств, мне случилось перевести довольно много стихов для так называемых ″инородческих сборников″: еврейских, армянских, латышских, финских»7. Стало быть, самосознание личностное и творческое в данном случае различались, и различались достаточно существенно.

Причина этого, как нам кажется, лежит в особом отношении Ходасевича к пространству, описываемому его поэтическим творчеством.

Первая книга, «Молодость», построенная еще практически полностью по законам вторичного символистского текста, заимствующего основные конструктивные признаки из ученически понятых стихов старших поэтов, воспроизводит мир как нечто, существующее вне реального географического пространства. Такое восприятие задано уже первым стихотворением книги:

В моей стране — ни зим, ни лет, ни весен,
Ни дней, ни зорь, ни голубых ночей.
Там круглый год владычествует осень,
Там — серый свет бессолнечных лучей.

(Т. 1. С. 61)

Не только географические координаты отсутствуют (характерно, однако, что в сознании Ходасевича география сама по себе оказывается весьма существенной: в автографах и разного рода списках стихотворений он регулярно помечает место их написания), но и те приметы, по которым можно /121/

было бы выстроить какое-либо непротиворечивое описание топографической устроенности внешнего мира, отсутствуют столь же решительно8. Действие происходит везде и всегда, его атрибутами являются Тоска, Рок, Тишина, Смерть, Безнадежность, Любовь, Судьба. Эти выглядящие сейчас чрезвычайно наивными прописные буквы в годы поэтической юности Ходасевича такими вовсе не были. Мифология символизма была еще вполне жива, и для последователя ее было вполне естественным скрыться от реальности за надежной оградой понятий, приобретших сакральное значение. Но обостренная чувствительность поэта не только к творческим проблемам, но и к внешним проявлениям литературной жизни заставила его очень быстро почувствовать, что время подобной рабской преемственности прошло. По собственному своему свидетельству, уже в то время, когда книга печаталась (то есть на рубеже 1907—1908 годов), Ходасевич начал переделывать стихи «Молодости», продолжив эту работу в 1908 году, а время от времени обращаясь к ней и позже. К сожалению, второе издание сборника, планировавшееся в 1921 году, не было осуществлено и правка эта нам по преимуществу неизвестна, однако можно предположить, что радикально перестроить уже сложившийся поэтический облик она была неспособна.

Произошла подобная перемена — заметно для глаз читателей и критиков — уже во втором сборнике «Счастливый домик», который и сформулировал в достаточно явственной форме принципы новой поэтики Ходасевича. Не случайно в предисловии к первому изданию он специально подчеркивает: «Многое из написанного и даже напечатанного за эти пять лет я отбросил» (Т.1. С. 500). Общие принципы построения художественного мира «Счастливого домика» уже неоднократно и достаточно согласно описывались разными исследователями9, потому можно такое описание миновать. Отметим лишь то, что действительно существующая в книге «поэзия частного существования» (определение Н.В. Котрелева), начинающаяся с названия и посвящения «жене моей Анне», все же носит в книге достаточно абстрактный характер. Нам доводилось слышать от Л.В. Горнунга, хорошо знавшего А.И. Ходасевич и младшего современника самого Ходасевича, мнение о том, что «счастливый домик» — это тот самый «домишко низкий и плюгавый» (Т. 1. С. 271) в 7-м Ростовском пер., над Москвой-рекой, где Ходасевич с женой прожили наиболее длительный срок. На самом деле, конечно, это не так. Само название, что давно замечено, взято из Пушкина, /122/

и применение его к конкретному месту жизни самого поэта самым решительным образом меняет весь контекст восприятия, на что стихи книги права не дают. Частная жизнь в этом сборнике оказывается столь же напряженно-абстрактной, как и возвышенные картины первой книги. Традиционные элегические пейзажи в разных вариантах, неназванный и не подразумевающий называния большой город, нищенски уютная комната, магазин игрушек — вот что определяет пространственные координаты всей книги. Кажется, только три слова дают точные определения: Ченстоховская, Лигурия (точнее — «лигурийские вечера») и Генуя. Все три этих топонима переносят читателей в романтический мир то ли польского католицизма, то ли итальянской романтики. И в этом смысле «Счастливый домик» более или менее соответствует установившемуся к 1914 году канону «частной жизни», созданному различными поэтами и поощрявшемуся ведущими критиками эпохи: первые книги Цветаевой, односторонне прочитанные «Вечер» и «Четки», «Громокипящий кубок» Северянина, воспринятый как гимн современности (о чем писал и сам Ходасевич), и, наконец (не говоря уж о многом ином, менее ярком), «Стихи Нелли» как стилизация «поэзии сегодняшнего дня» (Т. 4. С. 400).

Когда же мы обращаемся к третьей книге стихов Ходасевича «Путем зерна», то без труда видим, что она оказывается насыщена топонимами. Если выписать их в порядке появления на страницах сборника, то получится картина чрезвычайно любопытная: Брента, Петровский парк, Смоленский рынок, Никитские ворота, Пресненская и Рогожская заставы, Балчуг, Лефортово, Плющиха, река (безоговорочно понимаемая как Москва-река), Москва, Венеция (и непрямо описанная площадь Сан-Марко), площадь Santa Margherita10, снова Венеция, Таганка. Все эти названия строго распределены между двумя городами: Москва и Венеция (Брента, находящаяся в ближайших окрестностях Венеции, конечно, увидена также в венецианском контексте11). Но если о роли Венеции в творческом сознании Ходасевича уже написано12, то московская тема, как ни странно, была затронута лишь частично и односторонне13. А между тем именно в ней, как нам представляется, отчасти таится разгадка тех особенностей творческого сознания Ходасевича, о которых было сказано в самом начале статьи.

Итак, «Путем зерна» — книга двух городов: Венеции и Москвы. Но если Венеция предстает в ней как город, символизирующий вечность человеческого существования в мире /123/

(с особенной отчетливостью читается это в стихотворении «Встреча»:

…Но теперь я знаю,
Что крепкого вина в тот день вкусил я —
И чувствовал еще в своих устах
Его минутный вкус. А вечный хмель
Пришел потом

[Т. 1. С. 171]),—

то Москва предстает неразрывно связанной со смертью: самоубийца в Петровском парке, «синий, раскрытый фоб» у церкви возле Смоленского рынка, призрак девочки у Никитских ворот, «легкий труп» старухи, которая «А бывало-то! В Таганке!..». Откровеннее всего этот ореол смерти чувствуется в стихотворении «2-го ноября», где московские топонимы наиболее часты, а тема смерти эксплицирована на протяжении всего стихотворения в разных обличьях: «Семь дней и семь ночей Москва металась В огне, в бреду <…> Шли проведать Родных, знакомых, близких: живы ль, нет ли? <…> На кладбище москвич благочестивый Ходил на Пасхе <…> Мой приятель Заканчивал работу: красный гроб» (Т. 1. С. 165— 166). Но столь же откровенно здесь эксплицирована и жизнь — от выздоровления всей Москвы после вмешательства «грубого лекаря», через облегчение от того, что друзья «живы, целы, дети дома» — до голубей над Плющихой и Москвой-рекой, до описания «лет четырех бутуза», живущего еще только инстинктом, «движеньем соков»14.

Евангельское «не оживет, аще не умрет», ставшее сквозным подтекстом всего сборника начиная с названия, приобретает в этом стихотворении наиболее явственный характер, конкретизируя в блистательно выписанных картинах общую характеристику времени:

И ты, моя страна, и ты, ее народ,
Умрешь и оживешь, пройдя сквозь этот год.

(Т. 1. С. 137)

Москва и Венеция становятся, таким образом, не только антиподами, но и в какой-то степени взаимодополняющими представлениями человеческой истории. Венеция в изображении Ходасевича хоть и осуждена на смерть, подобно всему миру, однако в какой-то степени именно она в состоянии сделать эту смерть радостной и легкой: /124/

И все исчезнет невозвратно
Не в очистительном огне,
А просто — в легкой и приятной
Венецианской болтовне.

(Т. 1. С. 269)15

Эти строки (уже более поздние, написанные в 1924 году) явственно противопоставлены жестокому, беспощадному финалу «Петербурга» Зинаиды Гиппиус, открывавшего второе ее «Собрание стихов» и тем самым особенно выделенного:

И не сожрет тебя победный
Всеочищающий огонь, —

Нет! Ты утонешь в тине черной,
Проклятый город, Божий враг,
И червь болотный, червь упорный
Изъест твой каменный костяк16.

Это стихотворение в начале 1920-х годов было совершенно очевидно актуализировано еще двумя резко антибольшевистскими стихами-памфлетами Гиппиус «14 декабря 17 года» и «14 декабря 18 года», эксплуатировавшими ту же самую образную систему, ритмические и интонационные ходы, что присутствовали в «образце». И то, что Ходасевич свою Венецию противопоставляет гиппиусовскому Петербургу, заставляет нас с особенным вниманием отнестись к со- и противопоставлению Венеции и Москвы в стихах из «Путем зерна». Венеция жива неуничтожимо, Москва может ожить лишь через смерть. Венеция связана с любовью, девической чистотой — Москва с обесчещенностью («Среди Москвы, Страдающей, растерзанной и падшей» [Т. 1. С. 167]17). Но в то же время у этих двух городов столько пересечений, что они не могут быть признаны просто случайными.

Так, наиболее отчетливо совмещение двух городов происходит в стихотворении «Полдень», где прямо не названная, но отчетливо подразумеваемая Москва вызывает воспоминания о Венеции. Такое откровенное совмещение поддержано и рядом гораздо менее очевидных параллелей в разных стихотворениях. Прежде всего играющий московский мальчик и барышня с раскрытой книгой на том же бульваре в других текстах словно распадаются на два географически конкретизированных персонажа: уже упоминавшийся «лет четырех бутуз» с Плющихи — и шестнадцатилетняя англичанка в Венеции /125/

из «Встречи». «…Тяжелый камень, Многовековый, переживший много Людей и царств, предательств и геройств» (Т. 1. С. 168), вызывающий ассоциацию с «львиным столбом» на площади Св. Марка, разительно напоминает пассаж из безошибочно московского «Дома» о «человеке во времени». Незримо сияющие звезды настойчиво сияют в том же «Доме». Девический взор из венецианской «Встречи», «который нам, поэтам, суждено Увидеть раз и после помнить вечно» (Т. 1. С. 170), преображенно присутствует во «2-го ноября», когда мальчик «…вверх смотрел, и тихо улыбался. Но, заглянув ему в глаза, я понял, Что улыбается он самому себе…» (Т. 1. С. 167). «Пламенные бури» во «Встрече» откликаются в «Доме»: «Как саламандра в пламени». Венецианские голуби преображаются в московских, летающих над Плющихой и Москвой-рекой… Поиски таких аналогий можно было бы продолжить, однако и приведенных, как кажется, довольно, чтобы констатировать постоянные параллели между двумя городами, противопоставленными на одном, внешнем уровне и сближаемыми на других, более глубинных. Как кажется, это свидетельствует о том, что появление в стихах «Путем зерна» московских реалий не просто делает поэтику Ходасевича более «реалистической», но в первую очередь придает ей ту новую обнаженность, которая ранее была глубоко скрыта в структуре стиха. Современная Москва становится не предметом изображения, а местом сопряжения временных координат, соединения прошедшего, настоящего и будущего.

И особенное значение в данной ситуации принимает то, что наиболее «обжитой» становится та часть Москвы, которая обозначена В.Н. Топоровым как одно из московских «литературных урочищ» — Девичье поле18. Именно здесь происходят центральные и пространственно обозначенные московскими топонимами события не только в «Путем зерна», но и в стихотворениях ретроспективных, написанных, когда Ходасевич с Москвой уже распрощался. Ожидание грядущего преображения посреди Смоленского рынка, отделение души от тела в «Эпизоде», события «2-го ноября», незримая симфония в «Музыке», вынос тела полотера Савельева, совмещенный с католической пасхальной процессией в «Соррентинских фотографиях», — все это происходит здесь, в местах, описанных не только с наименованиями места действия, но и с теми подробностями, которые дается увидеть только постоянному обитателю19. /126/

При этом, как кажется, в этих стихотворениях преимущественное внимание автора обращено не к тому краю урочища, который связывает его с остальным городом, а наоборот — с движением вниз по течению Москвы-реки, к Девичьему полю в узком смысле этого слова и к Новодевичьему монастырю. На это указывают постоянные упоминания именно реки — или обращение взора к небу, где «ангелы пернатые сияют», парят голуби, откуда падают снежинки и где даже «полотера лоб курчавый В лазурном воздухе плывет» (Т. 1. С. 271). Можно, конечно, признать случайностью, но все же стоит отметить, что единственный маршрут «я», открыто соотносящий «урочище» и внешний город, завершается возвращением туда из краткого путешествия («2-го ноября»). Таким образом, именно эта часть Москвы предстает ее духовным центром, где происходят наиболее существенные, переломные события биографии автора.

Единственное, кажется, упоминание столь же существенного и столь же пространственно определенного московского события, не связанного с «Девичьим полем», находим в стихотворении (также уже ретроспективном) «Не матерью, но тульскою крестьянкой…»:

Лишь раз, когда упал я из окна,
Но встал живой (как помню этот день я!),
Грошовую свечу за чудное спасенье
У Иверской поставила она.

(Т. 1. С. 195)

Упоминание Иверской здесь выглядит, с одной стороны, совершенно обыденным, как и вполне умозрительной «Ченстоховской» в ранних стихах, но в то же время сугубая важность самого события («чудное спасенье», подробно описанное в «Младенчестве») и выделенность топонима не позволяют принять его за пустую подробность. Вероятно, можно предположить, что теперь, уже в петербургские годы, когда стало совершенно ясно, что Москва осталась позади, ее святыня приобретает особое значение, делаясь таким же символом этого мира, одновременно умирающего и рождающегося, как и памятные интимно, только по индивидуально значимым событиям. Но это заставляет воспроизвести и весь текст стихотворения, описывающего процесс языкового, поэтического, отчасти религиозного (хотя Ходасевич, как кажется, остался католиком в жизни, но стихотворение оперирует /127/

сугубо православными понятиями), а в конечном счете — национального самоопределения.

Таким образом, в стихах «Путем зерна» (и в некоторых более поздних) Москва — и конкретные места города — становится символом не только чего-то интимно дорогого, но и сделавшегося центральным пунктом творческого самостояния поэта, который выбрал отчасти по стечению обстоятельств, но более все же по своей воле судьбу поэта русского, неразрывно соединившегося с той культурой, которая в равной степени определена как «высосанным мучительным правом», так и «демонской волей творца», порождающего свой собственный мир, в эту культуру вписанный и ее, в свою очередь, устрояющий.

Было бы резонно, конечно, рассмотреть в этом отношении и другие, более поздние стихи Ходасевича, дабы определить, какими предстают в его стихах Петербург, Берлин и Париж (отметим только, что вряд ли случайно он переводит и печатает в «Возрождении» бодлеровский «Парижский сплин»), а также попытаться понять причины отсутствия в его поэтическом мире столь примечательных мест, как, к примеру, Коктебель или Ирландия, но эти темы мы готовы предоставить иным исследователям.

Примечания

Впервые: ΠΟΛΥΤΡΟΠΟΝ: К 70-летию Владимира Николаевича Топорова. М.: Индрик, 1998. С. 653—662.

1 Здесь и далее произведения Ходасевича, кроме отмеченных особо, цитируются по наиболее полному на нынешний день изданию: Собр. соч.: В 4 т. М., 1996—1997 — с указанием тома и страницы непосредственно в тексте. В данном случае — Т. 4. С. 396. Для проверки наших суждений был использован практически полный корпус стихов Ходасевича (не вошедшие в Собрание сочинений стихи брались из книг: Ходасевич Владислав. Собр. соч. Ann Arbor, 1983. Т. 1; Ходасевич Владислав. Стихотворения. Л. 1989).

2 Ходасевич Владислав. Некрополь: Воспоминания. Литература и власть. Письма Б.А. Садовскому. М., 1996. С. 349.

3 Цитируемый вариант помечен 1923 годом, однако Ходасевич начал писать стихотворение еще в 1917 году (Там же. С. 528).

4 Подробнее см.: Hughes Robert P. Vladislav Khodasevich /Wladyslaw Chodasiewicz and Polish Romanticism // Language, Literature. Linguistics: To Honor of Francis J. Whitfield on his Seventieth Birthday March 25, 1986 / Ed. by Michael S. Flier, Simon Karlinsky. Berkeley, [1987]. P. 89-101.

5 He истолковывая причин такой неприязни (которые были довольно различны), сошлемся на недавнее исследование: Тороп Пеэ-тер. Достоевский: история и идеология. Tartu, 1997. С. 23—55 (статья «Достоевский: логика еврейского вопроса»). О переводах Ходасевича с иврита см.: Бернхардт Луис. В.Ф. Ходасевич и современная еврейская поэзия // Russian Literature. 1974. № 6. С. 21—32, а также образцово подготовленную двуязычную книгу: Ходасевич Владислав. Из еврейских поэтов / Сост., вступ. статья и коммент. 3. Копельман. М.; Иерусалим, 1998.

6 Описание целого ряда альманахов, посвященных этой теме, см.: Богомолов Н.А. Материалы к библиографии русских литературно-художественных альманахов и сборников 1900—1937. М., 1994.

7 Ходасевич Владислав. Из еврейских поэтов. Берлин, 1922. С. 5.

8 Проверка по оставшимся неизданными стихам периода «Молодости» и более ранним полностью подтверждает данное наблюдение.

9 См., напр.: Котрелев Н.В. // Памятные книжные даты. М., 1989. С. 131—134; Богомолов Н.А. Русская литература первой трети XX века. Томск, 1999. С. 91—96; Бочаров С.Г. «Памятник» Ходасевича // Ходасевич Владислав. Собр. соч. Т. 1. С. 14—17.

10 Пользуемся случаем исправить неточность, вкравшуюся в наш комментарий к стихотворению «Встреча» (Т. 1. С. 509): церковь Santa Margherita уже и ко временам Ходасевича не сохранилась, а площадь, названная по давно разрушенной церкви, существует до сего дня.

11 Для точности отметим, что стихотворение «Брента» было включено в состав «Путем зерна», лишь в «Собрании стихов» 1927 года; в ранние издания оно не входило.

12 См. в. первую очередь: Hughes Robert P. Khodasevich in Venice // For S.K: In Celebration of the Life and Career, of Simon Karlinsky. Berkeley, 1994: P. 145—162. Ср. также: Богомолов Н.А. История одного замысла // Богомолов Н.А. Русская литература первой трети XX века. С. 568—579: Тема также разработана в книге: Андреева Инна. Неуловимое созданье: Встречи. Воспоминания. Письма. М., 2000.

13 См.: Богомолов Н.А. Вл. Ходасевич в московском и петроградском литературном кругу // Богомолов Н.А. Цит. соч. С. 343—358.

14 Отметим, что еще более откровенно сделано то же самое в рифмованном четырехстопном стихотворении конца 1917— начала 1918 г., оставшемся не вполне законченным и не включенном в авторские книги:

Я знаю: рук не покладает
В работе мастер гробовой,
А небо все-таки сияет
Над вечною моей Москвой (Т. 1. С. 326).

Ср. сопоставление этих двух стихотворений: Бочаров С.Г. Цит. соч. С. 19-21.

15 Ср. в черновом наброске 1916 года: «Снова я с вами, нестрашные тени Венецианского дня!» (Ходасевич Владислав. Стихотворения. Л., 1989. С. 275).

16 Гиппиус З.Н. Стихотворения. СПб., 1999. С. 143.

17 О контекстах этого определения см.: Топоров В.Н. Заметки по реконструкции текстов. IV. Текст города-девы и города-блудницы в мифологическом аспекте // Исследования по структуре текста. М., 1987. С. 121-132.

18 Топоров В.Н. К понятию «литературного урочища» (Locus poesiae). I. Жизнь и поэзия (Девичье поле) // Литературный процесс и проблемы литературной культуры. Таллин, 1988. С. 61—68.

19 Обратим при этом внимание на то, что едва ли не единственное в поэзии Ходасевича столь же подробное, как и Девичьего Поля, описание двора своего детства, начатое в 1919 году (Стихотворения. Л., 1989. С. 287—288), так и осталось незаконченным. Изолированность примера не дает оснований для безоговорочных выводов, но можно предположить, что детализированное описание иного московского пространственного континуума для поэзии Ходасевича было затруднительно.


Текст по изданию: Н.А. Богомолов. От Пушкина до Кибирова. Статьи о русской литературе, преимущественно о поэзии. Москва, 2004




 



Читайте также: