Вы здесь: Начало // Литературоведение // Мандельштам и Ахматова: к теме диалога

Мандельштам и Ахматова: к теме диалога

Татьяна Цивьян

Интертекстуальность, диалог текстов, «текст из текста» и т.п. — эти проблемы продолжают быть актуальными в связи с поэтикой Серебряного века. При этом речь идет чаще о текстуальных перекличках, цитатах и автоцитатах, реминисценциях, аллюзиях и т.д. Но существует и диалог другого рода. Выраженный словесно, он перекрывает словесный уровень — та возможность «звать голосом неизмеримо дальше, чем это делают слова», о которой говорила Ахматова, — и касается иных глубин: это тайны ремесла, притом что на языке поэтов термин священное ремесло имеет особое, отличное от профанического, значение.

Татьяна Цивьян

Татьяна Владимирована Цивьян

Таков случай диалога Мандельштама и Ахматовой (далее М. и А.), имен как бы притягивающих друг друга. Настоятельность обращения к их диалогу оправдана прежде всего «первоисточниками», т. е. тем, что А. и М. писали и говорили — в передаче мемуаристов — друг о друге. Внутренняя связь ощущалась ими самими в такой степени, что это требовало почти формульного закрепления. Их высказывания друг о друге можно уподобить совершению ритуала в исконном, сакральном, а не секуляризованном, этикетном смысле слова: «Я — современник Ахматовой» — «Сейчас Осип Мандельштам — великий поэт, признанный всем миром… Быть его другом — честь, врагом — позор». Это содружество (и, может быть, в каком-то смысле, со-творчество) сохранялось и после гибели М.: как М. обладал «способностью вести воображаемую беседу только с двумя людьми — с Николаем Степановичем и с вами» (Лукницкий 1991b, 135), так и А. до конца жизни продолжала диалог и даже «выяснение отношений» с М.

То, что исследователи подхватывают эту тему, стремясь найти новые направления и новые детали, неудивительно. Более примечательно, что за это, уже весьма продолжительное время, накопившее большой запас наблюдений, не появилось работы, которая, если бы и не подводила итог собранному, то хотя бы очертила границы темы. Пока же можно повторить сказанное в конце Ахматовского года Левинтоном (1989,44), что поэтический диалог А. и М. давно констатирован, но еще недостаточно изучен.

Взаимные оценки М. и А., закрепленные почти в ритуальных формулах, вне сомнения отражают их истинное и нелицеприятное /21/

отношение друг к другу, но при этом направленное во-вне. Существует и другой уровень, обращенный уже друг к другу и отражающий некую внутреннюю иерархию их отношений, возможно, с субъективной, личной окраской. Этот уровень, или подспудный слой, ни в какой степени не колеблет «внешнюю» оценку того особого места, которое М. и А. отдавали друг другу в поэтическом пространстве XX века (ср. ахматовское «Нас четверо»).

В последнее, «юбилейное», время усилился поток публикаций и мемуарных свидетельств, из которых можно составить своего рода анти-диалог М. и А. Здесь не только взаимно-отрицательные отзывы, в которых первенство принадлежит М. (ср. его так задевшие А. статьи — то, что Н.Я.М. говорила в 1958 г. о его «кривых оценках» в период «удушья» [Крайнева 1991, 99], свидетельство Вяч. Вс. Иванова об отношении А. к одной из немногих нелюбимых ею статей М. — той, где он хвалил Хлебникова, как казалось Анне Андреевне, в ущерб ей [Иванов 1989, 202] и др.), но и, например, запись в дневнике Лукницкого от 6 ноября 1927 г.: «После ухода Мандельштамов А.А. говорила со мной и сделала характеристику их отношений. Мандельштам не любит А.А. Не любит и ее стихов (об этом он говорит всегда и всюду) и об этом он написал в статье — в журнале «Искусство»… Но Мандельштам превосходно знает, что А.А. считает его прекрасным, одним из лучших, если не лучшим современным поэтом, и знает, что она всегда и везде, всем говорит об этом. А мнение А.А. имеет слишком высокую ценность…» (Лукницкий 1991b, 129).

Здесь, однако, материалы такого рода будут использованы лишь в крайних случаях, поскольку достоверность далеко не всегда означает верность: ситуация, контекст, наконец, личность мемуариста могут существенно менять тональность. Тексты «А. о М.» и «М. о А.» будут камертоном их диалога (а не свидетельство, например, из дневника С.П. Каблукова о мнении М. о наивных и слабых в техническом отношении стихах жены Гумилева [Морозов 1991, 80-81]).

А. приводит список посвященных ей стихотворений М. и среди них «пчелиное», написанное в 1934 г.:

Привыкают к пчеловоду пчелы,
Такова пчелиная порода…
Только я Ахматовой уколы
Двадцать три уже считаю года.

Это стихотворение многократно анализировалось и привлекалось как в связи с мандельштамовскими пчелами и осами, так и в связи с концептом акме-острия. В этом контексте оно толковалось «в сторону А.», ее остроты и жалящих уколов. Иными /22/

словами, интерпретация останавливалась на «Ахматовой уколах», а не на смысле, заложенном в стихотворение. Между тем, простое «линейное» прочтение достаточно недвусмысленно свидетельствует о роли, которую отводит себе М., о внутренней иерархии их отношений, очевидно, признаваемой А. (ср.: «Но вот Мандельштаму, например, А.А. никогда бы не могла сделать замечания» [Лукницкий 1991а, 119]).

Итак, это отношения пчело-вода, т.е. того кто ведет (хозяин, наставник), и пчелы, его подопечной, которую он не может приручить, потому что у нее — иная порода. Стихотворению подошло бы название «Нашла коса на камень», оба участника как бы сравнялись, исходная ситуация неравенства исчезла — почти. Она, если прибегнуть к спортивной терминологии, осталась на уровне ведущий — ведомый, когда выбор позиции ведомого определяется не тем, что он слабее ведущего, а некими стратегическими задачами. Можно предположить, что А. признавала предложенное М. распределение ролей в их поэтическом диалоге и в каких-то отношениях смиренно отступала. При этом А. вполне сознавала значимость своей роли («знала себе цену»), то, что умела делать она и, возможно, лучше М. (речь идет главным образом о поэтической технике), ср. пассаж о «Черном ангеле» из ее прозы о М.: «Тогда же он написал таинственное (и не очень удачное) стихотворение про ″Черного ангела на снегу″. Надя утверждает, что оно относится ко мне. С этим черным ангелом дело обстоит, мне думается, довольно сложно. [К текстуальным перекличкам — ср. у М. в статье 1913 г. ″О собеседнике″: ″Да простит мне читатель наивный пример, но и с птичкой Пушкина дело обстоит не так уж просто″; ″Дело обстоит очень просто...″]. Оно, кажется, никогда не было напечатано… Но Осип тогда еще не умел (его выражение) писать стихи ″женщине и о женщине″. ″Черный ангел″, вероятно, первая проба, и этим объясняется его близость к моим строчкам: Черных ангелов крылья остры…». Ср. также: «Я спросил, как А.А. относится к стихотворению О. Мандельштама о мороженом. Ответила: ″Терпеть не могу! У Осипа есть несколько таких невозможных стихотворений″» (Лукницкий 1991b, 115).

Оценки М. имели для А. особый вес, в них признавалось нечто окончательное: «Мою ″Последнюю сказку″ — статью о ″Золотом Петушке″ — он сам взял у меня на столе, прочел и сказал: ″Прямо — шахматная партия″». Ср. еще высказывания М., приводимые самой А.: «У меня от ваших стихов иногда впечатление полета. Сегодня этого не было, а должно быть. Следите, чтоб всегда было…» — узнаваемы интонации пчеловода; «Эти ваши строки можно удалить из моего мозга только хирургическим путем». Соответственно поэтому она относилась почти болезненно к его отрицательным отзывам (обида за «столпничество на паркетине» — потому что это Осип и т.п.). /23/

Реакция А. на мнение М. представляется иной, чем ее обычное отношение к отзывам читателей, И даже «собратьев из четверки» (ср. претензии к Пастернаку за невнимание к ее стихам, как и к стихам других поэтов вообще — при этом она берет в свидетели М., или упрек Цветаевой за то, что она не поняла Поэму без героя). Случай М. и А. — это отношения профессионального сотрудничества конгениальных художников, признание обоюдного авторитета, при том, что в некоторых случаях А. сознательно отступает. Это опять-таки случай иной, чем помощь читателя, борьба с ним, обучение читателя в Поэме без героя (ср. ту же тему у М. в заметке «Поэт о себе»: «…современная наука не обладает никакими средствами, чтобы вызвать появление тех или иных желательных писателей… Скорее возможна заготовка читателей: для этого есть прямое средство: школа»).

В определенном смысле можно говорить, что «профессиональный диалог» с М. был единственным в своем роде в «диалогической практике» А. (ср.: «Познакомившись с какой-то гарвардской диссертацией о Мандельштаме, Анна Андреевна сказала: ″Если бы Осип написал обо мне, а я об Осипе…″» [Мейлах 1989, 273]). Этот диалог имел практическое продолжение и тогда, когда в реальности он стал монологом. Речь идет о прозе, к которой у А., как известно, было весьма напряженное отношение: «Проза всегда казалась мне и тайной, и соблазном. Я с самого начала все знала про стихи — я никогда ничего не знала о прозе. Я или боялась ее или ненавидела. В приближении к ней чувствовалось кощунство или это обозначало редкое для меня душевное равновесие». Среди профессиональных страхов особенно сильным был страх перед «прозой поэта» как каким-то эрзацем настоящей прозы.

Напряжение по отношению к прозе становилось у А. тем сильнее, чем настоятельнее ощущалась ею внутренняя необходимость прозы: «Когда я вернулась (1 июня 1944) в Ленинград, мне хотелось писать только прозу»; может быть, для А. это связывалось и с тем, что ей «Николай Степанович назначил писать прозу» (Лукницкий 1991a, 112). Возможно, А. чувствовала себя увереннее в пушкиноведческих штудиях, где можно было «спрятаться за академичность». Кажется, однако, что отзыв М. о «Последней сказке» (шахматная партия) был для нее особенно ценным потому, что А. относила его не только к непосредственному содержанию работы, т.е. к найденному ею источнику пушкинской сказки, но и к ее (статьи) конструкции, т.е. к прозе. И апробация М. была необходима А. еще и потому, что в своих прозаических опытах и планах она ориентировалась на прозу М.: «Однако книжка — двоюродная сестра ″Охранной грамоты″ и ″Шума времени″ должна возникнуть… Боюсь, что по сравнению со своими роскошными кузинами она будет казаться замарашкой, простушкой, /24/

золушкой и т.д.» (автореминисценция Институтка, кузина, Джульетта).

А. считала прозу М. — прозу XX века — как бы опережающей: «Стихи становились все лучше, проза тоже. Эта проза, такая неуслышанная, забытая, только сейчас начинает доходить до читателя, но зато я постоянно слышу, главным образом от молодежи, которая от нее с ума сходит, что во всем XX веке не было такой прозы. Это так называемая ″Четвертая проза″» (ср. в уже цитированных воспоминаниях Вяч. Вс. Иванова, 205: «А. дала мне ″Четвертую прозу″ Мандельштама в машинописи. Когда я что-то стал говорить о достоинствах текста и мандельштамовской прозы вообще, она заметила: ″С Осипом все в порядке. Его и читает молодежь″. Для нее это было важнейшим критерием: что читает литературная молодежь»).

Свое обращение к прозе А. внутренне соотносила с М.: «″Я всегда с большой осторожностью относилась к прозе, мне казалось, что писать беллетристику куда труднее, чем стихи″. Но когда А.А. написала этюд о Мандельштаме, она поняла, что может писать и прозу. Ей обидно, что эта способность открылась так поздно» (Будыко 1990, 479-80). И болезненная тема «прозы поэта» прорабатывалась в связи с М.: «Иногда эта проза звучит как комментарии к стихам, но нигде Мандельштам не подает себя как поэта, и если не знать его стихов, не догадаешься, что это проза поэта». Вольно или невольно, прозаические опыты А., в том числе и не публиковавшиеся при жизни фрагменты — заметки, планы будущих книг, автокомментарий к Поэме без героя (проза Поэмы) и т.п. содержат указание на прозу М.

Проза А. — это проза-воспоминание. Роль категории памяти в семантическом мире А. (память-совесть, единственное средство борьбы с хаосом и залог преемственности жизни) известна слишком хорошо, чтобы говорить об этом специально. Способ же воспоминания, т.е. восстановления непрерывности, у А. парадоксально прерывен: «Что же касается мемуаров вообще, я предупреждаю читателя, 20% мемуаров так или иначе фальшивки… Непрерывность тоже обман… Всякая попытка связных мемуаров это — фальшивка. Ни одна человеческая память не устроена так, чтобы помнить все подряд…». Существенно, что в связи с этим появляется и тема М.: «Он вспоминать не умел, вернее, это был у него какой-то иной процесс, названия которому сейчас не подберу, но который несомненно близок к творчеству (пример — Петербург в ″Шуме времени″, увиденный сияющими глазами пятилетнего ребенка)».

Это бросает отсвет и на отсылку к Охранной грамоте и Шуму времени в связи с собственной прозой А. Очень схематично можно сказать, что общность А. видела в теме памяти и восстановления биографии как акта творчества. Однако способ конструирования текста был, как представляется, ориентирован на /25/

прозу М. Имеются в виду принципиально новые способы монтажа текста, когда проза имеет что-то вроде сюитного построения; тема дается не дискурсивно, а прерывно; перерыв, четко выраженная граница проводится тогда, там И так, что у читателя создается впечатление — еще один шаг, и все разъяснится. Вместо этого он получает обманутые ожидания и переход к следующему — независимому и самодостаточному — фрагменту, к следующей единице текста. Если говорить о крупных блоках — главах, то так построен Шум времени, где 14 глав, строго говоря, совершенно самостоятельны и образуют единство на другом уровне. Музыка в Павловске. Ребяческий империализм. Бунты и француженки. Книжный шкап. Финляндия. Хаос иудейский. Концерты Гофмана и Кубелика. Тенишевское училище. Сергей Иваныч. Юлий Матвеич. Эрфуртская программа. Семья Синани. Комиссаржевская. «В не по чину барственной шубе» — не создается ли впечатление, что этот список может быть в любом месте оборван и с любого места продолжен?

Сохранение и подчеркивание стыков, принципиальный отказ от связок и, следовательно, от дискурсивности и приводит к тому, что цельность возникает как бы за пределами текста и даже в дополнительной с ним дистрибуции. Поэтому, когда А. говорит, что, перечитывая Шум времени, она сделала неожиданное открытие — М. ухитрился быть последним бытописателем Петербурга, то неожиданность, как кажется, состоит в том, что из разрозненности впечатлений (от великолепия военной столицы до недоумения перед человеком в шапке за столом) возникает цельный образ, соответствующий тому, что сейчас называют петербургским текстом. Этот принцип сформулирован М. в его рассуждениях о безымянности прозы: «Это — организованное движение словесной массы, цементированной чем угодно. Стихия прозы — накопление. Она вся — ткань, морфология… Всякий настоящий прозаик — именно эклектик, собиратель…».

Принцип «цельности в эклектике» приводит к созданию особой конструкции текста (см. об этом RL 1974). Единицы его выделены графически — заголовками, разделами, отбивками, абзацами. Сегментация текста осуществляется извне и связывается не с логикой сюжета, который в конце концов становится ненужным (без фабулы и героя), а скорее с некиим внутренним ритмом, с протяженностью дыхания автора — и читателя. Соответственно этому и расположение фрагментов текста по временной и пространственной оси осуществляется как бы случайно, подчиняясь внешним обстоятельствам. «Железная дорога изменила все течение, все построение, весь такт нашей прозы», говорит М., и ему откликается А. (правда, говоря о стихах): «В одних автор обречен слышать голос скрипки, некогда помогавший ему их сочинять, в других — стук вагона, мешавшего ему их написать…». /26/

Сама «случайность расположения» фрагментов создает цельность картины мира, и этот путь был избран М. Как представляется, А. шла по этому пути самостоятельно, следуя логике своей (акмеистической) поэтики. М. — ведущий, пчеловод, был избран ею как образец, осуществивший эту задачу как бы с опережением (ср. А. о его «неуслышанной прозе»); непосредственным ориентиром стал Шум времени.

До сих пор большее внимание уделялось стихотворному диалогу А. и М. или перекличкам прозы со стихами, ситуация же проза-проза оставалась на периферии, хотя на Шум времени А. указывала неоднократно (ср. Тименчик 1984, 66-67). Можно предположить, что помимо текстуальных перекличек, Шум времени определил самое структуру ахматовской прозы: ее ″тему-жанр″ — воспоминания, принципиальную отрывочность воспоминаний (вспышки сознания в беспамятстве дней). Если обратиться к понятийной структуре архетипической модели мира, можно сказать, что в Шуме времени воспоминания, формирующие картину мира, даны в антропоморфном коде, через воспринимающие органы человека, его пять чувств — зрение, слух, вкус, осязание, обоняние. Цвет, блеск, шум, запах — таким предстает мир М. (шум, собственно говоря, начинается с названия) — «Свистки паровозов и железнодорожные звонки… Сыроватый воздух заплесневших парков, запах гниющих парников и оранжерейных роз и навстречу ему тяжелые испарения буфета, едкая сигара, вокзальная гарь и косметика многотысячной толпы». Соответствующие описания у А. являются почти репликами мандельштамовских: «…слушала, как стучат мои каблуки по Царскосельскому гостиному двору…»; «Звуки в петербургских дворах… Шарманщики… Точильщики… Старьевщики… Лудильщики… Гулко во дворах колодцах»; и особенно: «Запахи Павловского Вокзала. Обречена помнить их всю жизнь, как слепоглухонемая. Первый — дым от допотопного паровозика… второй — натертый паркет, потом что-то пахнуло из парикмахерской, третий — земляника в вокзальном магазине… четвертый — резеда и розы (прохлада в духоте) свежих мокрых бутоньерок… потом сигары и жирная пища из ресторана…». Эти параллели можно продолжать, хотя они, разумеется, не исчерпывают ахматовской прозы в целом, вне ее направленности на прозу М. и в частности на Шум времени. Как бы то ни было, при всех сходствах и различиях «в осадок выпадает» сама структура прозы, одновременно и распадающейся на отдельные фрагменты и цельной, многослойной, концентрированной и концентрически организованной. В другой работе (Цивьян 1991) к описанию прозы М. и А. в соответствии с сформулированными ими самими принципами был предложен термин «фасетчатость», связанный с особым типом зрения-видения и с концептом зеркала (столь важным для обоих поэтов). Фасетчатость означает дробление-умножение /27/

образа, многократное повторение, притом что в каждой единице, в каждом фрагменте он остается равным самому себе и таким образом одновременно репрезентирует целое.

Многое, к чему побуждает диалог М. и А., остается за пределами этой заметки. Извлеченная из этого диалога тема — о прозе — только затронута. Представляется, между тем, что дальнейший перекрестный («диалогический») анализ прозы обоих поэтов может быть плодотворным не только для раскрытия новых сторон их прозы в зеркале друг друга, но и в связи с настойчиво ждущей своего исследователя темой «русская проза XX века».

Литература

Анна Ахматова

1968 Сочинения, Вашингтон, т. II.
1983 Сочинения, Париж, т. III.
1986 Сочинения, Москва, т. II. Осип Мандельштам
1971 Собрание сочинений, т. II.
1990 Сочинения, тт. 1-11.

Будыко М.И.

1990 «Рассказы Ахматовой», в: Об Анне Ахматовой, Ленинград, с. 461-506.

Иванов Вяч. Вс.

1989 «Встречи с Ахматовой», Знамя, 6, с. 199-209.

Крайнева Н.И.

1991 «Письма Н.Я. Мандельштам к А.А. Ахматовой», Литературное обозрение, 1, с. 97-105.

Левинтон Г.А.

1989 «″Ахматовой уколы″», в: Анна Ахматова и русская культура начала XX века. Тезисы конференции, Москва, с. 43-47.

Лукницкий П.Н.

1991а «Осип Мандельштам в дневниковых записях и материалах архива П.Н. Лукницкого», Звезда, 2, с. 110-29.
1991b «Мандельштам в архиве П.Н. Лукницкого», в: Слово и судьба, с. 111-48.

Мейлах М.Б.

1989 «Заметки об Анне Ахматовой» в: Ахматовский сборник, 1, Париж, с. 257-81.

Морозов А.А.

1991 «Мандельштам в записях дневника СП. Каблукова», Литературное обозрение, 1, с. 77-85.

RL

1974 Левин Ю.И., Сегал Д.М., Тименчик Р.Д., Топоров В.Н., Цивьян Т.В., «Русская семантическая поэтика как потенциальная культурная парадигма», Russian Literature, 7-8, с. 47-82.

Тименчик Р.Д.

1984 «Неопубликованные прозаические заметки Анны Ахматовой», Известия ОЛЯ, 43, 1. с 65-76

Цивьян Т.В.

1991 «К анализу ″акмеистической поэмы″: Мандельштам», в: Осип Мандельштам. Поэтика и текстология. Материалы научной конференции 27-29 декабря 1991, Москва, с. 44-46.


Mandelstam Centenary Conference. Materials from the Mandelstam Centenary Conference, School of Slavonic and East European Studies. London. 1991. Hermitage Publishers, Tenafly, 1994.




 



Читайте также: