Вы здесь: Начало // Рецензии // Лики и лицо

Лики и лицо

Николай Богомолов

как за счет выпуска в свет собственно художественных произведений, так и за счет различных сборников критических статей, мемуаров, томов переписки. Трудно даже перечислить, что ожидает своей очереди быть изданным в «Литературных памятниках» из книг такого рода: «Письма о русской поэзии» Н. Гумилева и трехтомные мемуары Андрея Белого вкупе с ранними редакциями этих мемуаров, переписка Блока с Белым и воспоминания А. Ремизова, «Опавшие листья» и «Уединенное» В. Розанова, статьи О. Мандельштама, «Некрополь» В. Ходасевича, «Встречи» В. Пяста и «Доски судьбы» В. Хлебникова… Всего этого нам еще предстоит дожидаться, а пока что остается радоваться, что появилось давно ожидаемое издание «Ликов творчества» М. Волошина, замечательного сборника, соединяющего как изданные при жизни автора отдельной книгой, так и затерянные на страницах старых газет и журналов статьи о русской и французской литературе, театре, живописи, политике и о многом другом, что трудно даже перечислить.

Книга под заглавием «Лики творчества» вышла в свет в 1914 году, была замечена (ее рецензировал, между прочим, Б. Эйхенбаум), но все же воздействие ее на литературу было сравнительно ограниченным: началась война, и проблемы искусства, стоявшие в центре книги, отодвинулись на задний план. Однако в 1917 году Волошин решил вернуться к своему замыслу и издать другие тома своих критических статей, также озаглавив их «Лики творчества». Сохранились макеты еще двух томов, предполагавшихся к изданию, а также черновые планы четвертого тома. Приняв эти макеты и планы за основу, составители современного издания В. А. Мануйлов, В. П. Купченко и А. В. Лавров создали внушительную тетралогию, состоящую из пятисот пятидесяти страниц текста, прибавив к ней еще триста страниц различных чрезвычайно насыщенных приложений. Таким образом, впервые в мировой практике создана книга, дающая целостный облик того Волошина, которого знали в предреволюционные годы его друзья и почитатели. Говоря это, я нисколько не забываю, что в книге никак не представлена ни поэтическая, ни живописная деятельность мастера — те стороны его таланта, которые известны шире других и чаще всего выглядят главными составляющими волошинского облика. На самом же деле, в отличие от поразительных стихов гражданской войны и двадцатых годов, явившихся истинным открытием Волошина-поэта (параллельно с выходом «Ликов творчества» эти стихи постепенно становятся достоянием печатного станка: публикации этого периода появились в «Дружбе народов», «Юности», «Роднике»), в начале века его собственно художественное творчество не было столь значимым.

Личностные свойства статей Волошина делают их не менее важными для построения образа поэта, чем его стихи и живопись, а насыщенность статей открыто выраженными идеологическими мотивами делает их особенно ценными для постижения тех корней творчества Волошина, которые в стихах и картинах остаются затушеванными, трансформируются и преображаются.

Так, при чтении стихов отчетливо улавливается интерес Волошина к французской литературе, но вряд ли в поэзии десятых годов можно столь же четко проследить влияние русской национальной стихии, так явно выраженное в статье о жизни Сурикова (лишь потом, в переложениях на язык поэзии житий протопопа Аввакума и Епифания, в других стихах двадцатых годов, эта стихия очнется в поэзии Волошина). Интерес к японской живописи очевиден по волошинским акварелям, а столь же пристальный интерес к Достоевскому и русской трагедии можно определить в первую очередь по статьям.

Необходимо также отметить, что мировоззрение Волошина необычайно насыщено мистическими идеями самых различных уровней, от христианской мистики первых веков до «тайной доктрины» Блаватской и книг Элифаса Леви. В статье «Пророки и мстители» Волошин с полным доверием передает легенду о том, как «таинственный старик громадного роста, с длинной бородой, появляется везде, где

убивали священников. „Вот вам за альбигойцев!—восклицал он,— вот вам за тамплиэров! Вот за Варфоломеевскую ночь! За севеннских осужденных!»». Не случайно перечисляются здесь те, кто жестоко преследовался католической церковью как еретики, причем еретики, несущие в своих учениях откровенно мистический заряд,— тамплиеры, например, проклятие великого магистра которых, Якова Моле, послужило, согласно статье Волошина, предвестием Великой французской революции. Все события мира оказываются связанными между собой незримой, но прочной нитью, обнаружить которую может лишь мистическое озарение. И различного рода оккультные испытания, эзотерический опыт, который Волошин исследовал тщательнейшим образом, служили ему (как, впрочем, и многим авторам того круга, к которому Волошин принадлежал) надежнейшим свидетельством верности представления о взаимосвязанности мира явлений и мира сущностей, повседневного сознания и сверхъестественного озарения.

Постижение идей русского символизма невозможно без осознания религиозного смысла символа. Но всегда следует помнить, что этот религиозный смысл имеет не столь уж много общего с традиционным смыслом, вкладываемым в символы историческими религиями. Достаточно представить себе новую церковь Мережковских, путь духовных исканий Андрея Белого от аргонавтизма к антропософии, спиритизм Брюсова, чтобы увидеть, что под религиозным смыслом их учений следует понимать нечто иное, нежели официальную теологию русской православной церкви. Не случайно ведь религиозно-философские собрания, где искания интеллигенции должны были взаимодействовать с догматическим богословием, в конце концов оказались запрещенными.

Подобно другим писателям, Волошин пытался найти в собственном мистицизме способ выявить природу человека как малого подобия вселенной — не в смысле приблизительном и метафорическом, а в самом буквальном:

«Человек—сокращение вселенной.

В несколько мгновений зачатия успевает перенестись в молниеносном прообразе вся история вселенной, с ее солнцами и планетами, с ее пляской миров вокруг центрального огня.

В девять месяцев образования физического тела он пробегает от предела до предела животного мира — от протоплазмы до позвоночного, т. е. миллионы лет медленной эволюции…

В таком же стремительном сокращении проходит в нем вся история человечества: история всех племен, всех народов, всех погибших цивилизаций, экстазы всех религий, сны всех мифологий, устремления всех страстей и откровения всех познаний».

Человеку изначально, по самой его природе, суждено быть средоточием мира, и потому всё в его душе и всё его окружающее приобретает совершенно особое значение. Любая сфера человеческой деятельности, от детских игр до оды Поля Клоделя, от сказки о Курочке-рябе до постановки «Братьев Карамазовых» в МХТ, от нынешних мод до событий Великой французской революции, свидетельствует о том вечном и неизмеримо глубоком содержании, которое заложено в основание возникновения жизни и всей ее протяженности. Следовательно, и книга статей Волошина также является не сборником случайных отрывков, а выявляет единство и целостность нашего бытия во вселенной.

Может быть, в наибольшей степени выражает это представление статья «Аполлон и мышь», в которой сосуществует белая мышка, дружившая в детстве с Бальмонтом, древнегреческий миф, стихотворение Пушкина, «Рождение трагедии» Ницше, Клодель и Марсель Швоб, Плиний и сказочка о Курочке-рябе, Боттичелли и Рамо, Лоренцо Медичи и «Евгений Онегин»… «Мышка-пророчица пела тоненьким голоском на ладони юного Бальмонта. Белые мыши копошились под алтарем Аполлона в Троаде. На острове Тенедосе бог истреблял их солнечными стрелами. Мышь являлась для нас то тонкой трещиной, нарушающей аполлинийское сновидение, то символом убегающего мгновения, то сосредоточием загадочного и священного страха; гора вечности потрясалась, чтобы родить смешную мышь; вильнув хвостиком, мышь разбила золотое яичко, и мудрая рябая курочка произносила вещие и утешительные слова о том, что простое яичко лучше золотого. Потом французский поэт показал нам хрустальные чаши и женщину у лесного ключа, и грустного владельца Карноэта, созерцающего платья своих убитых жен, и милую пастушку Гелиаду, и невидимый лик бога с двойным луком и двойным факелом.

Так слова поэта — «Жизни мышья беготня» — выяснились перед нами как зрелище изначальной скорби и вечной борьбы, составляющей основу жизни».

Аполлон и мышь оказываются не противниками, а частями единого целого; мышь одновременно создает ткань бытия и грозит ее разрушить; крошечный зверек осознается как символ быстротекущего и мимолетного времени, все разрушающего и в то же время все постоянно восстанавливающего, вкладывая в душу художника тоску по утраченному идеалу. Оттолкнувшись от пустяка, от презираемого и обыденного обитателя подполья, Волошин создает грандиозную картину существования символических образов в искусстве, пронизывающих его от самых первоначальных, еще не вполне оторвавшихся от мифологического сознания образцов и вплоть до современности. И вряд ли случайно, что с 1908 года Владислав Ходасевич пишет свои «мышиные стихи», в которых — уже в преображенном виде — выражено то же представление о мире, какое было, по крайней мере в 1909 году, сформулировано Волошиным.

Да и вообще критическая проза Волошина оказывается не лишенной перекличек с поэтами — его младшими современниками. По отдельности эти связи могут показаться мимолетными, ни о чем не говорящими, но в то же время их совокупность свидетельствует о том, что русская литература (особенно поэзия) начала XX века была вся пронизана перекрещивающимися нитями. Уже довольно многочисленны исследования, посвященные этому «скрещенью строк», превращаемому в «судеб скрещенья». И в комментариях к книге Волошина отмечены подобные случаи (например, замечание о том, что статья «Голоса поэтов» отразилась в различных аспектах стихов и прозы О. Мандельштама двадцатых—тридцатых годов). Позволю себе прибавить к этой «голосов перекличке» еще несколько наблюдений, касающихся также творчества Мандельштама.

После известной статьи К. Тарановского «Пчелы и осы в поэзии Мандельштама» вряд ли может быть пропущено такое указание: «Сам Пиндар выражает это, говоря, что восхваляющие гимны перелетают, как пчела, от одной темы к другой…» Связь пчел с Пиндаром вполне вписывается в контекст восприятия стихотворения Мандельштама «Нашедший подкову», которое носит подзаголовок «Пиндарический отрывок». Но эта же связь вынуждает внимательнее присмотреться и к возможной связи «Нашедшего подкову» с «Музами» Поля Клоделя в переводе Волошина. Не буду подробно развивать это сопоставление, укажу только одну, как представляется, наиболее яркую параллель. У Волошина читаем: «В молчании молчания первым слышится вздох Мнемозины, ибо в памяти гнездятся творческие корни духа; память — отвес духа; «она связь того, что вне времени, с временем, воплощенным в слове»; «она — соотношение, выраженное прекрасным числом»». В поэтике Мандельштама и «память» (в «Нашедшем подкову» — воспоминание), и «время», и «отвес» — все относится к числу тех чрезвычайно важных «словесных пучков», из которых, по выражению самого Мандельштама, «смысл торчит в разные стороны».

Вряд ли можно отрицать, что в качестве комментария к строкам из первоначально опубликованного варианта стихотворения «Не веря воскресенья чуду…» — «Я через ови-ди степные Тянулся в каменистый Крым» (согласно примечанию Н. И. Харджиева, строки эти были написаны М. Л. Лозинским) — следовало бы привести параллель из статьи Волошина «Поэты русского склада»: «Едва ли не первый из современных поэтов, начавший читать Даля, был Вячеслав Иванов. Во всяком случае современные поэты младшего поколения

/65/




 



Читайте также: